Вера Полозкова (mantrabox) wrote,
Вера Полозкова
mantrabox

Categories:
  • Mood:
  • Music:

Гагик, Нино и Три Старика



57,65 КБ

(с) pavolga

Это мой друг Гагик. Вот я говорю "мой друг Гагик" - и у вас ведь ничего не екает внутри; а у меня сразу зацветают внутри сады.

Мой друг Гагик художник; он маленький, курчавый армянин за сорок, он говорит с умилительным акцентом, растягивающим слова, и улыбается как ребенок. Мой друг Гагик русский язык в себе носит бережно, неуклюже и любовно; он его как будто катает в кулачке, как кости, и потом бросает - что скажется, то и скажется.

Он может говорить про старую мастерскую: "Она была большая, светлая, с крышей, вид открывался на всю Тверскую; все говорили - о, Гагик, какая у тебя мастерская! Она была моей женой, про которую только я один знал, что она холодна в постели, а все остальные думали - красавица!"

Мой друг Гагик умеет гадать по руке и на кофейной гуще, он хохочет надо мной, говорит, что у меня сознание девственницы, что я не освоила ни мужчин, ни себя, что я люблю всяких "рогатых" - инфернальных, демонических людей, сказочных злодеев; говорит: "А давай ты останешься и будешь моя модель - а я тебе за это двухметрового найду? Познакомлю! У меня есть! Ну, двухметрового? Ты же любишь?"

Мой друг Гагик похож на мою подругу Нино Катамадзе - они разговаривают, журча согласными, и олицетворяют библейское "будьте как дети, ибо они Бога видят, слышат и знают".

Мой друг Гагик носит такое солнце в глазах, что я да, поеду, и буду там у него сидеть в мастерской, сколько он скажет, только вот раскидаю работу.

Он меня нарисует неземной и желанной, и мне полегчает.

***

Нино в прошлую пятницу, с золотыми кудрями до попы, в белом, как ангел, протянула мне микрофон со сцены и в очередной раз заставила спеть куплет из "Сулико" на грузинском. А я всегда страшно лажаю в такие моменты, потому что меня резко обливает алым и всю трясет, как парус; но ей понравилось, она смеялась. Вчера у нее был день рождения, я заехала подарить розу и прочитать вот этот, посерединке, стишок.

Я пью Нино теперь наскоро, как горсть обезболивающих; чтобы она до меня докричалась, допелась, мне надо сорок минут стоять под сценой и не двигаться, и только потом меня чуть-чуть расслабит, отпустит, подхватит и понесет. Так, если зол или грохнут, выкошен чем-то страшным, можно выпить бутылку отборного высокоградусного, и будет ни в одном глазу. Но она меня вытащила, в очередной раз; вытащила, скорчила гримаску, поцокала, посмотрела виноградно, выпукло, встряхнула, развернула, показала людям - "А это Верико! Она знает мои песни от начала до конца!"; я записала ее на всю память в камере, что только была; теперь смотрю и слушаю профилактически, как витамины, днем и перед сном.

Верико, Верико,
Прекрати истерико.

***

Я должна Вам рассказать про Трех Стариков, обязательно. Я уже полнедели собираюсь и все никак не могу.

Я каждые выходные обещаю себе отгул от тусовок и гулянок, посидеть дома, поработать, поберечь бабло и силы, взмедитнуть, как говорит один мой дальний знакомый; но каждый вечер меня выносит в город ударной волной какого-то атомного, сокрушительного одиночества; я выпала в эту субботу из квартиры, прошлась по Соколу, купила бутылку холодной минералки и шла держала ее у лба, когда вдруг рядом со мной оказался старый бородатый дедушка - он оглядывался и потерянно кряхтел.

- Скажите, а где Гидропроект?

- О, да Вам ровно в другую сторону. Вон оно, огромное здание.

- Ой, точно. Как же это я так. Я тут просто пятнадцать лет не был.

Живой, озорноглазый, беззубый, похож на старичка-боровичка, интонации, голос - вылитый отец Черновой, мой любимый вообще на свете папа.

- Я провожу.

Мы идем, и вдруг он спрашивает:

- А Вы меня разве не узнаете?

- Нет.

- Ну как же, приглядитесь.

- Нет, правда, простите.

Он терзает меня минут десять; показывает фотографии на паспорт; снимает очки; я не знаю; он вполне может быть каким-нибудь советским актером, вернувшимся на родину, каким-нибудь старым телеведущим...

- Я психолог, астролог и экстрасенс. Все вот эти Лилианы, Юрии Лонги - я делал за них половину работы.

Он рассказывает мне, что он человек мощнейшей энергетики, что его много раз пытались убить, даже собственная жена и дочь; он рассказывает мне, как его усыпляли, качали из него энергию; как пытались зарезать хирурги ( "Я до сих пор весь порезанный вдоль и поперек! Бабы когда видят аж пищат!"); он убедителен, но неправдоподобен; он говорит: "Кстати, я сейчас ищу себе жену. Восьмую."

- Восьмую? Господи, что же стало с предыдущими семью? Вы Синяя Борода?

- Нет, ну вычти из моих семидесяти трех двадцать и подели на семь. Сколько выходит?

- Ну лет по семь-восемь на каждую жену.

- Ну вот и хватит им! А дальше это уже становится не жена, а черти что. Мне-то все это надо, а им уже не надо ничего, и я говорю - ну давай расстанемся!

- Да Вы пылкий товарищ!

- Ни одна еще не жаловалась, между прочим! Всем моим женщинам хорошо было со мной, они будут долго жить.

- А те жена и дочь, что Вас пытались погубить?

- А эти тоже будут жить, да. Но недолго.

- ??

- Да. (буднично) Ну а как еще?..

У меня глаза все шире и шире.

- А сам я буду жить сто двадцать лет. И ты придешь ко мне на могилу, уже старая , и скажешь - вот, Жорик здесь лежит.

Он долго угадывает, сколько мне лет; как всегда, дает больше лет на пять; говорит, что я ему нравлюсь, красивая, тонкие черты лица.

- Да ну бросьте, я сегодня как атомная война.

- Да мне все равно, я в очках же, вижу плохо.

Он учит меня, как справляться с цыганами, с уличными хулиганами - и с таким молодецким гыком тычет козой мне в глаза, что я чуть не падаю на асфальт; он деятельный, жилистый, чуть зловещий; он говорит, что его сын годится мне в отцы, но он может сосватать мне внуков, они как раз.

Мы доходим до Гидропроекта.

- А ты меня долго помнить будешь, может быть, всю жизнь. Будешь вспоминать Жорика. Хотя нет, как Жорик я для тебя не состоялся; я лучше останусь как Григорий Васильич.

И уходит.

Я делаю глубокий вдох; глаза еще долго по плошке.

Звоню Бергеру, Бергер едет к Русу и Ираклию, зовет меня с собой; я захожу домой переодеться, вставляю в уши Jamiroquai и еду к ребятам.

В полупустом вагоне метро напротив меня сидит дядька, похожий одновременно на Джона Малковича и ангела Касиеля из "Так далеко, так близко" Вима Вендерса; нервное, умное, рыбье лицо. Больше никого нет, я украдкой рассматриваю дядьку, а он меня.

На "Воробьевых горах" в вагон входит старый, полноватый мужик с мокрым от дождя седым ежиком; он гладит волосы ладонью и смотрит то на меня, то на Джона Малковича. Смотрит и усмехается в усы.

Я собираюсь выходить, он тоже; но вдруг подходит к дядьке-Малковичу, наклоняется и говорит:

- Ну что же Вы так пожираете барышню взглядом? Барышня прекрасная, но так же нельзя!

- Да я вообще спал, Вам показалось.

- Показалось, как же! Спал он!

Седой мужик выходит за мной и идет поодаль, наблюдая. Я теряюсь в указателях, подхожу к нему и спрашиваю, где тут Ломоносовский проспект, а именно Ростикс.

- А, так это напротив моего дома. Пойдемте.

Второй, думаю. Фартит мне сегодня.

Мы идем через дорогу, и он едва не хватает меня за рукав:

- Куда Вы бежите так! Нельзя вперед меня бежать! Вот ведь неуправляемая барышня! С Вами тяжело, наверное!

Разворачиваюсь резко, хохочу.

- Со мной замечательно.

Останавливается, часто моргает.

- Верю.

У него либо совсем темные, либо железные зубы, круглые очки в роговой оправе; он говорит, что живет один и никогда не был женат.

- Это принципиальная такая позиция?

- Нет, я пять раз собирался, а мне не давали. Сейчас даже пишут компроматы на мужа, компроматы на жену; а тогда были доносы.

Мать гэбэшница, папа работал в оборонке; "мы как родились - все были уже в списках, себе не принадлежали". Кандидатуры жен родителей не устраивали; он уехал в Москву и остался один. "А брат продался, сразу пошел вверх, добился больших должностей. Столько знал всего, но до сих пор, сволочь, молчит".

- А я, как видите, живу один, холостяк, и много выпиваю.

В голове тяжело, раздумчиво; мы прощаемся у перекрестка.

- Телефончик оставите? - робко, безнадежно.

- Зачем?

- Ну просто отдохнули бы вместе.

- Не надо. Берегите себя.

Я добегаю до ребят, пересказываю им все в красках; ребят, однако, это совсем не трогает; они воспринимают меня как радио - пришло, щебечет чего-то, смеется, и хорошо.

Я тусую с ребятами во дворике на Университете часа полтора, и уже где-то час ночи; Рус сажает меня на поезд до дома, кивая на табло, что "а вот в переход ты уже не успеешь".

Я бегу по переходу что есть сил, прибегаю, час двадцать, только что уехал поезд.

Я сажусь ждать.

По платформе ходит старый, угрюмый дед с заплывшими глазами.

- Как Вы думаете, а поезд еще будет?

- Должен, обязательно.

Расплывается в щетинистой, щербатой ухмылке:

- Мне нравится, что Вы оптимистка.

Деда, уйди. Я не могу больше, у меня и так передоз сегодня.

Но деда садится напротив меня в вагоне и начинает всплескивать руками - желая, но стесняясь мне что-то сказать.

Он смутно мне знаком. Однако тем, кого он мне напоминает, он быть не может, слишком велика перемена.

Он улыбается и тянет руку.

Я нехотя вынимаю наушник.

Он садится ко мне и, дыша запущенной старостью и перегаром, говорит неожиданно нежно:

- Я Вам образ придумал: такие длинные ресницы...

И тут до меня доходит окончательно.

- Я Вас знаю; мы с Вами работали вместе; Вы меня фотографировали; Вы работали тогда у Ирины Федоровны.

Он силится вспомнить - и вдруг, натурально, сияет.

- Да! Работал! Вы меня помните, да? Я был фотограф. Господи, это же было десять лет назад!

- Шесть. Мне было четырнадцать.

Он начинает волноваться, беспокоиться.

- Но признайтесь - ведь мои фотографии, они ведь были самые лучшие, правда? Вас ведь больше никто так не фотографировал?

- Нет, меня потом много фотографировали; но того периода - да, лучшие.

- Вам ведь со мной работалось как ни с кем, правда? Для меня это не было просто способом зарабатывать, мне важно было донести душу! Я же Вас по-особому разглядел, ведь так?

Он меня даже не помнит, могу поклясться.

- Трудно сказать. Меня вообще тогда сильно перло от самого процесса - съемки, визажисты, костюмы. Мне все это страшно льстило.

- Но Вы ведь храните эти фотографии?

- Да, где-то есть. Почему Вы спрашиваете?

Скорбно, по-мультяшному, морщинит лоб, теребит губы.

- У меня все сгорело: все пленки, вся аппаратура, все. У меня ничего не осталось. Я четыре года уже не фотографирую. Но я хочу все восстановить, все! Я должен фотографировать!

Очень редкий, уже утраченный русский язык: "батюшки святы", "сударыня"; очень высокопарное что-то, книжное; чудовищно констрастирующее с мутными, белесыми глазами и общим видом опустившегося, запойного алкоголика.

Шесть лет назад это был ослепительный джентльмен с кофром, в костюме; ироничный, подвижный, глаза-щелочки; целовал всем руки, восхищался.

- А кем вы сейчас работаете?

- Я слесарь, на заводе. Слесарь, представляете. Нам ведь иногда приходится зарабатывать на жизнь очень странными вещами.

Я все-таки в шоке.

- У Вас еще такая характерная фамилия...

- Михельсон! - и радуется, как дитя. - Да это, я. Что поделать, судьба, а не фамилия.

Не может успокоиться, всплескивает руками.

- Но как мы встретились! Это ведь не случайно, совсем не случайно! Теперь я твердо уверен, что должен снова начать снимать! Вы знаете, я тогда привел к Ирине Федоровне своего ученика, М. - и через короткое время они меня выперли! Вот человеческая неблагодарность!

М. появился как раз тогда, и лет пять был моим важнейшим другом; в жизни не было ближе человека, чем М.; я мягко осаждаю:

- Это естественный отбор. Кто-то всегда моложе и даровитей.

- Но мои фотографии были ничуть не хуже его! Скажите мне, ведь они были лучшими!

Я не хочу врать, как бы меня об этом ни просили.

- Вас это мучает?

- Да! Я не могу перестать от этом думать.

- Начните все заново, докажите это себе самому.

- Я начну! Я с завтрашнего дня начну новую жизнь!

Надо сказать, это очень страшно. Когда необратимые, прогнившие человеческие руины говорят тебе, что завтра они начнут все заново и всем докажут, что лучшие - по телу прокатывается кладбищенская прохладца. Мне же никто не гарантирует, что через пятьдесят лет я, обрюзгшая, испитая, с заплывшими свинячьими глазками, не буду дергать за рукав молодых мальчиков и хрипеть - ведь мои стихи были самыми лучшими! ну скажите! ведь вы до сих пор их помните, признайтесь!

"Сокол"; я беру сумку, прощаюсь; он вскидывает руку, растягивает в улыбке дырявый рот:

- Спасибо! Теперь я жив!

Люди на платформе косятся недоуменно и брезгливо.

Я иду по городу, и течет надо мной глубокое, клокастое, неповоротливое небо; я иду, придавленная многотонными взглядами этих трех стариков и говорю вслух:

- Ну? И что Ты хотел мне этим сказать? Нельзя ли доходчивей?..

- но куда уж доходчивей, отвечаю сама себе.
Tags: Нино
Subscribe

  • 25

    (c) dolgachov Это очень круто, что ты есть на свете. Вряд ли ты представляешь, скольким я тебе обязана. С днём рождения, Анечка.

  • Опасная гастроль

    Покажи мне, где ты вырос, и я скажу, какой тебя ждёт цирроз. - Лёшечка, - осторожно спрашиваю я в самолёте, видя, как далёкая весенняя земля под…

  • Третье июня

    Дорогая Анечка. Черт знает, зачем мне помнить о тебе столько изматывающих мелочей: краску «Тоника», оттенков от вишневого до сиреневого, и волосы…

  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 53 comments
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →

  • 25

    (c) dolgachov Это очень круто, что ты есть на свете. Вряд ли ты представляешь, скольким я тебе обязана. С днём рождения, Анечка.

  • Опасная гастроль

    Покажи мне, где ты вырос, и я скажу, какой тебя ждёт цирроз. - Лёшечка, - осторожно спрашиваю я в самолёте, видя, как далёкая весенняя земля под…

  • Третье июня

    Дорогая Анечка. Черт знает, зачем мне помнить о тебе столько изматывающих мелочей: краску «Тоника», оттенков от вишневого до сиреневого, и волосы…